Андрей Тарковский и Микеланджело Антониони
Андрей Тарковский и Микеланджело Антониони
Как-то раз, посетив рабочую мастерскую художника Марка Ротко, Микеланджело Антониони заметил: «Ваши картины — как мои фильмы… Они очень точные… и ни о чём».
Я попробую к концу нашей конференции сказать несколько слов по ее непосредственной теме — “Андрей Тарковский в контексте мирового кинематографа”.
Тем более, что для того, чтобы рассуждать на эту тему, сам Тарковский
дает достаточно много поводов — в том числе, и в своих текстах. В этом
смысле он продолжает замечательную отечественную традицию, когда
крупнейший режиссер занимается одновременно и теорией нашего вида
искусства. Это, на мой взгляд, совершенно замечательное и уникальное
российское явление; нечто отчасти сравнимое существовало только во
Франции, где крупнейшие режиссеры в французского кинематографа,
наоборот, часто начинали как критики — и в Авангарде, и в Новой волне.
Тарковский довольно часто говорил о разных режиссерах, представляющихся ему наиболее интересными. Широко известен его список десяти лучших фильмов, включающий три фильма Бергмана, два фильма Брессона, по одному фильму Чаплина, Бунюэля, Куросавы, Мидзогути и Тэсигахары
(последняя фамилия вряд ли отражает общую позицию режиссёра и,
по-видимому, является данью кинематографической моде конца 60-х — начала
70-х, когда составлялся список). Разбирая конкретные фильмы или говоря
об общих возможностях кинематографа, Тарковский чаще всего упоминал
Робера Брессона и постоянно говорил, что Брессон является для него
чем-то вроде идеального кинорежиссёра, которому следует чуть ли не
подражать. Меня всегда, честно говоря, удивляло это его отношение к
Брессону. Попробуем понять, есть ли между ними что-то общее.
Тарковский
характеризует как важнейшую особенность языка Брессона, то, что в его
фильмах “точка зрения бесстрастная, объектив 50”, и то, что предмет и
человек у него всегда берутся “на грани невыразительности”. От себя
можно добавить, что Брессон в целом предпочитает статичные точки съемки,
а проезду предпочитает панораму.
Может
быть, Тарковский к такому кинематографу и стремился, может быть, он и
хотел так снимать, но то, что он снимал в действительности, ничего
общего с таким описанием не имеет. Вообще, это особенность текстов
Тарковского, что он часто в качестве идеала упоминает такие модели
кинематографа, которые ему если и свойственны, то свойственны крайне по
касательной. Классический пример — его любовь к хронике: он говорил, что
его мечта — просто снять хроникальной камерой фильм о человеке от
рождения до смерти, и потом смонтировать из этого материала фильм. Но
при этом он сам реально выстраивал свои фильмы от начала до конца, как
творец, демиург — то есть действуя прямо противоположным способом. Нет
времени обсуждать причины этого — художественные, производственные или
психоаналитические, — но мне кажется, что отношение к Брессону строится
примерно по тому же типу, поскольку основной эстетической доминантой
изображения у Тарковского является, как известно, использование
длинного плана, снятого максимально подвижной камерой (он постоянно
пользуется тележкой, а то и краном — особенно в “…Рублёве”). Объективом
50 он, правда, пользуется, но у меня нет ощущения, что это его любимый
объектив. А главное, в отличие от Брессона, который стремился к
невыразительности предмета, отношение Тарковского к предмету можно
охарактеризовать как стремление к его максимальной выразительности.
Лучшие кадры Тарковского можно охарактеризовать его же фразой про Вермеера:
рваный рукав на картине Вермеера — это “нетленная ценность,
одухотворённый мир”. Лежащая в луже железка в картине Тарковского стоит
рваного рукава Вермеера.
Такой
подход к показу предмета и вообще к киноэстетике свойственен одному
достаточно известному кинорежиссеру, которого Тарковский, наоборот,
почти не вспоминал, а если и вспоминал, то никогда не разбирая подробно
его фильмы — я имею в виду Микеланджело Антониони. Во всех трудах
Тарковского не наберётся и десятка упоминаний этой фамилии (речь идёт
только о теоретических работах Тарковского, но и в интервью он говорит
об Антониони без особой охоты). Я нашёл их только семь: в двух местах он
пишет о работе с актером, а в остальных случаях он просто перечисляет
значительных режиссёров — разрушающих жанр; не являющихся коммерческими;
имеющих узнаваемый монтажный почерк; хорошо работающих со звуком;
согласившихся “сделать картину по одному и тому же сюжету”.
"Затмение" |
При
этом в фильмах Тарковского, избегавшего обычно прямых заимствований и
цитат из других режиссёров, можно встретить цитаты из Антониони.
Например, колеблющиеся на ветру деревья, с которых начинается рефрен с
падающей керосинкой, предваряющий некоторые сновидения в “Зеркале”,
является парафразом рефрена с шелестящими на ветру деревьями в
“Затмении” (отличия касаются, главным образом, породы деревьев и того,
что Антониони, в отличие от Тарковского, не пользовался в этих кадрах ни
проездом, ни рапидом). Или в “Ностальгии”: Доменико выливает из бутылки
две капли к себе на ладонь, говоря, что одна капля, а потом еще одна
образуют одну большую каплю, а не две, — это отсылает к “Красной
пустыне” где мальчик проделывает аналогичный эксперимент перед своей
матерью (можно добавить, что он делает это с целью доказать, что 1+1=1, и
ровно такая надпись имеется на стене в доме Доменико).
Итак,
Тарковский цитирует Антониони в своих фильмах, на словах признаёт его
выдающимся режиссёром (хотя обычно и не называет его среди самых
выдающихся), но никак конкретно его никогда не анализирует. Даже Годара
он иногда разбирает — совершенно чуждого ему автора, — и как раз
разбирает его от противного: вот есть и такая модель кинематографа,
интересная, но чуждая. Антониони же он никогда не касается. И я думаю,
что эта фигура умолчания, в общем-то, совершенно не случайная,
поскольку, как мне кажется, именно в творчестве Антониони следует искать
эстетические корни кинематографа Тарковского.
Действительно,
Антониони одним из первых в мировом кино стал систематически
пользоваться, например, уже упомянутым длинным планом — начиная со
своего игрового дебюта, с “Хроники одной любви”. Длинный план как
таковой применялся еще в 30-е годы (например, Жаном Ренуаром, да и Орсон Уэллс
много сделал для развития этого приёма), но я имею в виду особый вид
длинного плана — медитативный, медленный, не повествовательный (как у
Ренуара или Хичкока в “Веревке”), не экспрессивный (как у Уэллса), а
задумчивый, неторопливый длинный кадр, позволяющий внимательно и в
подробностях рассмотреть, что в нем происходит. Это было введено именно
Антониони и развивалось Янчо и Тарковским. Работая с длинными
планами (и не только с ними), Антониони постоянно пользуется тележкой, а
не панорамой. И, наконец, самое главное — Антониони первым в мировом
кинематографе осознал возможности применения выразительности предмета
для воплощения различных психических состояний.
Сейчас,
в конце XX — в начале XXI века, уже не так заметны нововведения в
киноязыке, сделанные раньше теми или иными режиссерами, но в свое время,
как об этом можно судить по всем источникам, фильмы Антониони (особенно
тетралогия отчуждения) совершили революцию. Не только — и, думаю, не
столько — потому, что они манифестировали проблемы некоммуникабельности в
современном обществе, сколько потому, что они произвели переворот в
изобразительной составляющей киноязыка.
Многие
учебники (преимущественно, западные) истории кино, говоря об Антониони,
обращают внимание, что в его фильмах предметное окружение начинает
играть особую роль для психологической характеристики персонажей и их
взаимоотношений. Джеральд Маст (автор, на мой взгляд, лучшей
истории кино, единственной, в которой особое место уделяется эволюции
выразительных средств кинематографа) пишет так: “Скорее, чем используя
камеру просто для записи диалога, движения и лицевых реакций,
антониониевский метод сосредотачивается настолько же на сценической
обстановке (environment), насколько на людях в этой обстановке.
Обстановка отражает людей, находящихся в ней. <…> Эмоциональные
резонансы обстановки передают внутренние состояния людей в ней”.
"Приключение" |
Например,
в фильме “Приключение” — который, собственно, и произвёл обсуждаемую
революцию в кинематографе — особое значение приобретают два типа
предметного окружения, среди которого происходит действие: это камни и
стены, которые играют крайне важную, если не определяющую роль не только
в выражении состояния персонажей, но и в изобразительной драматургии
фильма в целом. В начале фильма персонажи существуют среди гладких белых
стен, затем они буквально сливаются с вулканическим камнем, из которого
состоит остров. Затем, по мере развития романа главных героев, в фильме
появляются полуободранные стены, исписанные полустёршимися надписями.
И, наконец, в финальном кадре мы видим одновременно белую стену и Этну
(обладающую, естественно, каменной фактурой).
Каким
образом фактура стены и фактура камня передают взаимоотношения
персонажей? Конечно, проще всего сказать — и это будет абсолютно
справедливо, — что они создают определённую атмосферу, более или менее
соответствующую состоянию персонажей: относительному спокойствию
(гладкая стена), неуверенности (извилистая фактура камня), полной
опустошённости (исцарапанная стена) и так далее. Но, похоже, ситуация
здесь сложнее — сама фактура может непосредственно создавать смысл.
Комментируя финальный кадр, Антониони говорил, что “в известном смысле
стена символизирует мужчину, а Этна — женщину”. Для русского слуха
несколько неожиданно звучит то, что стена оказывается женского рода, а
камень, наоборот, мужского, но, во-первых, на итальянский слух это
совершенно правильно: камень в итальянском языке женского рода (la
pietra), а стена, напротив, мужского (il muro; впрочем, внутренние стены
и тонкие перегородки по-итальянски тоже женского рода — la parete). Я
предельно далёк от мысли, что язык полностью структурирует наше сознание
(хотя я и согласен с тем, что отчасти он его, конечно, определяет), и
поэтому более важным мне представляется следующее психоаналитическое
соображение: и камень, и стена являются, по существу (и, что важно, во
многом и по виду), одним и тем же материалом, но природным в первом
случае, и обработанным человеком во втором. Это делает естественной
ассоциацию камня с природным женским началом, а стены с активным
мужским.
Я не
имею возможности подробнее здесь разбирать интереснейшую и практически
неизученную в киноведении проблему образования смысла непосредственно в
самом изображении, но в данном контексте важно следующее: Антониони
первым научился выражать суть психологического состояния человека через
смысл, возникающий в изображении. Естественно, в предшествующем
кинематографе не было ни одного сколько-нибудь небездарного режиссёра,
который бы не задумывался о взаимодействии людей и обстановки, но до
Антониони обстановка несла в лучшем случае иллюстративное значение, а
возникающий в самом изображении смысл рассматривался безотносительно к
действующим лицам (если такие вообще имелись) — например, во французском
Авангарде. Антониони вывел это на новый уровень.
Следующим
шагом здесь было бы выражение с помощью предметной обстановки
психологического состояния человека не внутри сюжета, а самого по себе.
Этот шаг совершил также Антониони. Берри Солт в своей блестящей
истории “Киностиль и технология” отмечает, что “Приключение” “содержит
ряд сцен, которые выглядят не имеющими очевидных функций в продвижении
сюжета или освещении характеров … . Фактически, кажется, что намерением
Антониони … было использовать такие сцены для проникновения в сущность
психологии персонажа”. Итак, Антониони начал пользоваться сюжетными
паузами, и часто наиболее важные моменты в его фильмах именно те, когда
ничего не происходит по сюжету (для нас сейчас это не бросается в глаза,
мы привыкли, что так бывает во многих фильмах; но, насколько я понимаю,
в 1960 году это было революцией).
"Ночь" |
Что же
у него происходит, когда он останавливает действие? Он переключает
внимание на фактуру, на сами предметы, на их форму, и при этом очертания
предметов, их визуальная оболочка становятся важнее их, скажем так,
категориальной отнесенности. И тем самым — через смысл, возникающий
непосредственно во внешних очертаниях и в фактурах предметов — он
получает возможность выражать состояние персонажей и даже их
взаимоотношения. В “Приключении” таких кадров ещё сравнительно мало, но в
“Ночи” они уже составляют значительную часть фильма: например, в
приблизительно 20-минутной прогулке Жанны Моро по Милану
собственно сюжетного действия практически нет как такового — всё, что
происходит, это развитие отношений героини с контурами зданий и
фактурами предметов. Наконец, про “Затмение” можно сказать, что в нём
происходящее в отсутствие сюжета составляет едва ли не самую
значительную часть сюжета — например, в первой части фильма Моника Витти и Франсиско Рабаль практически
ничего не делают и почти не разговаривают, но и внутреннее состояние их
персонажей, и их взаимоотношения детально передаются и самой предметной
обстановкой, и взаимодействием персонажей с ней.
Последним
шагом в развитии такого рода элементов киноязыка было бы выражение
психологического состояния людей с помощью предметов в отсутствие людей в
кадре. Но Антониони не использует предметы изолированно. В
“Приключении” у него нет ни одного кадра, где существует предмет, но не
существует персонаж. В “Ночи” есть пара таких кадров, но очень коротких.
Важное значение приобретают они в “Затмении” (прежде всего следует
вспомнить плавающую в баке щепку, исчезающую с окончанием романа
персонажей Витти и Делона). Однако в “Красной пустыне” он это
этого отказывается — там есть всего насколько панорам по извилистым
трубам или цветным линиям. То есть, свое открытие Антониони не стал
доводить до логического конца, предоставив это другим.
И таким “другим” оказался Андрей Тарковский.
“Иваново
детство” заметно отличается от всех остальных фильмов режиссёра по
своей стилистике, и прежде всего тем, что в нём работа с фактурами не
играет роли, сколько-нибудь сравнимой с той, которую она играет в
последующих картинах. Но уже первый кадр “Рублева” строится, как писал,
кажется, кто-то из здесь присутствующих, на контрасте двух фактур:
холодного белого камня и теплого струящегося шара; углом на нас идет
храм, а перед ним этот шар. И дальше фильм развивается в значительной
степени на конфликте и взаимодействии фактур: камня, ткани, дерева
(живого, распиленного и сгоревшего), металла — уроки “Приключения” были
усвоены и адаптированы под ту предметную среду, которая была ближе
Тарковскому.
Особую
роль приобрела у Тарковского фактура воды (если про воду можно говорить
“фактура”), по-видимому, почти безразличная Антониони. Если не говорить
о её психоаналитических коннотациях (материнская стихия и прочее), вода
создаёт весьма выгодные условия для выражения внутреннего состояния
человека через внешнюю среду: во-первых, она находится в постоянном
движении, благодаря чему легче показать процесс изменения
психологического состояния, а во-вторых — её поверхность создаёт своего
рода границу между находящимися под ней предметами и зрителем, показывая
невозможность полного познания предмета и одновременно активизируя
воображение.
Начиная
с “…Рублёва” и далее во всех фильмах (за исключением, отчасти,
“Соляриса”) Тарковский применяет открытые Антониони выразительные
возможности в качестве основных формообразующих средств своих фильмов.
Это, прежде всего, длинный план и использование предметной среды для
выражения состояния персонажей — как внутри сюжета, так и в сюжетных
паузах, составляющих значительную часть экранного времени в его
картинах. Но с точки зрения истории киноязыка и того места, которое
занимает в ней Андрей Тарковский, более важно не то, что он перенял у
Антониони и переосмыслил, а те кинематографические идеи, которые он
развил.
В
сновидениях в “Зеркале” значительная часть смысла формируется только
через предметы, через самодостаточные предметы в отсутствие человека.
Иными словами, в таких кадрах психологическое состояние персонажа
(прямым воплощением чего как раз и является сновидение), которого нет в
кадре, воссоздаётся с помощью одной лишь материальной среды, предметной
обстановки. Здесь Тарковский продвинулся заметно дальше той точки, на
которой остановился Антониони.
На съемках "Сталкера" |
И,
наконец, вершины такого подхода к киноязыку Тарковский достигает в уже
упоминавшемся Людмилой Борисовной трехминутном проезде по луже под
чтение Апокалипсиса в “Сталкере”. Я бы не стал так однозначно трактовать
этот кадр как пророчество гибели цивилизации. Наоборот, мне лично ближе
восприятие этого кадра как свидетельство того, что осталось от неё,
это, как мне кажется, скорее, взгляд в прошлое или в настоящее, но не в
будущее. В любом случае, этот кадр принципиально многозначен, и весь он —
со всеми этими лежащими в воде предметами (шприцем, оружием, монетами,
иконой), с бликами на воде — прежде всего, являет собой, я бы сказал,
запечатленный очень сложный акт мышления. То есть высшего психического
процесса из всех существующих.
Итак, в
этом кадре Тарковский нашел еще один способ выражения процесса мышления
на экране. К тому времени уже существовал разработанный прежде всего
Бергманом (в прологе фильма “Персона”), вслед за идеями Эйзенштейна (в замысле “Американской трагедии” и в статье “Одолжайтесь!”) и открытиями Феллини
(в “8 1/2”), способ выражения мысли на экране с помощью монтажных
сопоставлений. Тарковский сделал то же самое с помощью непрерывного
движения и фактуры предметов. Это, по-видимому, и было крупнейшим
открытием Тарковского в киноязыке. И это открытие Тарковского,
суммировавшее как многолетние поиски средств показа процесса мышления на
экране, так и поиски средств воплощения различных аспектов психической
деятельности с помощью материальной среды, было подготовлено, на мой
взгляд, прежде всего Микеланджело Антониони.
Сергей Филиппов
Коментарі
Дописати коментар